Живое слово с театральных подмостков

Дата Май 13, 15 • Нет комментариев

Лев Елисеев: в тот момент, когда я переступил порог театра, я стал человеком театра Труднее всего и легче всего брать интервью у близких людей. Накануне очередного...
Pin It

Главная » Журнал «Управление Бизнесом» №20, Культура и искусство, Наши спикеры » Живое слово с театральных подмостков

Лев Елисеев: в тот момент, когда я переступил порог театра, я стал человеком театра

Труднее всего и легче всего брать интервью у близких людей. Накануне очередного празднования дня рождения Санкт-Петербурга мой отец, Лев Елисеев, заслуженный артист РСФСР, известный чтец, автор моноспектаклей «Жизнь господина де Мольера» Булгакова, «Июль 41-го года» Бакланова, «Фома Гордеев» Горького, «Генрих Гейне», ответил на мои вопросы про жизнь и культуру, искусство и Петербург. 

ДЕТСТВО И ВОЙНА

– Часто говорят: «коренной петербуржец». Ты в каком поколении петербуржец?

– Я родился в поселке Синявино под Петербургом, где мой отец работал на торфоразработках. Когда мне было два года, в 1936-м, приехали в Ленинград, у родителей была комната в коммунальной квартире на Фонтанке. Все- таки я в первом поколении петербуржец, потому что мама – уроженка Украины, отец из Тверской губернии.

Наше происхождение символическое, или, как говорят ученые люди, знаковое. Если бы не революция, никогда бы мои родители не встретились. Они были из разных миров: отец – из крестьян, мама – из богатой еврейской семьи, дальняя родственница знаменитого врача Мирона Вовси. Ее отец был еврейским землевладельцем, что для Российской империи, скажем так, нетривиально.

В 1918-м отец 16-летним вступил в партию. Был убежденным большевиком, насколько я сейчас понимаю из наших разговоров о политике, истории, революции, гражданской войне, «склонялся» к левым коммунистам, к троцкистам. Да, в общем-то, назвать сына в 1934 году Львом, сам понимаешь… Сталина отец ненавидел и среди близких людей эту антипатию не скрывал. Никакой партийной карьеры он не сделал. Окончил машиностроительный факультет Технологического института и по партийному набору отправился на торфоразработки в Синявино, где мама в этот момент работала врачом.

– Как для тебя началась война и чем продолжилась…

– Я чисто умозрительно воспринимаю слова о том, что сильный стресс оказывает влияние на человека, на его душевную жизнь. Тем не менее, несмотря на то, что в 41-м мне исполнилось семь лет, я очень плохо помню, что было до войны. А вот с самого первого ее дня, с 22 июня 1941 года, помню все четко и ясно, с этого момента у меня началась сознательная жизнь. В тот день мы были в Девяткино, на даче, которую родители сняли на лето.

Отец сидел в саду, вдруг бежит соседский парнишка и кричит: «Дядя Миша, война!» Я помню отца в тот момент. Это был жуткий стресс. Он сказал – я запомнил эту фразу, хотя смысл ее понял позднее: «Доигрался, подлец…» Сталин, конечно… Отец был единственным человеком из тех, кто был вокруг, воспринявшим известие о войне совершенно трагически. Потому что в первые недели войны царила эйфория. Две тогда были идеи. Первая – «будем бить врага на его территории». А вторая – «теперь поднимется немецкий рабочий класс».

Отец сразу ушел на войну. Воевал на Волховском фронте. В 44-м, когда была прорвана блокада, его как специалиста отозвали в Ленинград восстанавливать энергетическое хозяйство города. Маму мобилизовали в  первую же неделю, она была военврачом.

Родители на фронте, мне семь лет, сестре – четыре, и слепая беспомощная бабушка 80 лет. Нас вывезли еще до блокады в деревню Касмынино Костромской области. Как мы там выжили, одному Богу известно, в блокаду мы бы точно погибли. В Касмынино мы с сестрой побирались, подбирали объедки всякие. Главный деликатес – свекольные очистки. Из них мы чуть ли не пирожные готовили.

Актерская профессия в основе своей очень проста. Надо смотреть и видеть по-честному, слушать и слышать по-честному

Потом нас разыскала мама – ее эвакогоспиталь находился в городе Сокол. В 1945 году госпиталь перевели в Ленинград, и мы, слава Богу, вернулись. Я на всю жизнь запомнил запах ленинградских парадных. Это был такой неистребимый кошачий дух. И когда мы приехали на Фонтанку в нашу коммуналку, то первое, что меня поразило: тот же запах. Это было первое мое потрясение.

Второе потрясение в ленинградской квартире лета 45 года было вот какое. Когда мы приехали, отец был в командировке. Мы открыли буфет, а там лежал засохший кусок батона – белого хлеба. За все четыре года войны мы белого хлеба не видели вообще, только в теории знали, что он существует. Мы были потрясены: как можно не доесть белый хлеб? Счистили плесень и сгрызли его за милую душу. Ничего вкуснее, чем кусок того батона, я не ел…

– Чем запомнилось послевоенное детство?

– Ленинград запомнился мне несметным количеством инвалидов. Это был бич ленинградских улиц – несчастные, пьяные инвалиды, для которых не существовало никаких законов, ограничений, норм. С ними обошлись абсолютно бесчеловечно. Кстати, я думаю, что еще и поэтому при Сталине не праздновался День Победы. Когда инвалидов совсем не осталось на улицах, пошел слух, что их всех вывезли на какой-то остров. Я долго думал, что это вранье, но оказалось – правда.

Помню разгул уличной преступности в послевоенном Ленинграде. Представить себе нельзя, что было в городе в первые три-четыре года после войны. Из ребят, которые жили в нашем дворе, процентов 70 оказались в тюрьмах по уголовным статьям. Поножовщина, грабеж, кражи. Хулиганство и бандитизм были невероятными. Нужно отдать должное ленинградской милиции, достаточно быстро это дело пригасили.

У Алексея Германа в фильме «Хрусталев, машину!» атмосфера ленинградских послевоенных дворов передана очень точно. Мне запрещалось играть и гулять во дворе. Не из снобизма, а просто по соображениям безопасности. Впрочем, гулять во дворе я особенно и сам не стремился. Я полукровка, но в детстве был абсолютный рыжий еврейский мальчик – и это красной нитью проходило через мое послевоенное детство. Поэтому предпочитал во двор не соваться.

Но было и много света и радости в этом детстве, потому что, во-первых, в мою жизнь вошли школьные друзья. И самый для меня дорогой друг, ныне покойный, Олег Овечкин. Хорошим режиссером потом стал, первым поставил в театре спектакль по роману Федора Абрамова «Две зимы, три лета». Во-вторых, в мою жизнь вошел театр. И в-третьих – футбол. Это была страсть. Всю жизнь я болел за «Зенит», до самого последнего времени. Сейчас это другая команда, совсем другая. Болел я за «Зенит» тогда по идеологическим причинам: это была рабочая команда. В отличие от «Динамо» – команды, за которую болели в основном интеллигенты. Футбол принес мне много радости.

ЗАПАХ ТЕАТРА

– А как тебя вынесло к театру?

– До войны театра в моей жизни не было. Папа все время «доставал» меня и сестру тем, что надо пойти в театр. Вот в следующее воскресенье он возьмет билеты, и мы пойдем в театр. Не знаю, в силу каких причин – может, я предчувствовал, что это переломит мою жизнь, – но я очень не хотел идти в театр. А театр-то был просто напротив нас. Перейти мост через Фонтанку, и вот он – Большой драматический, бывший Суворинский.

И все же наступил день, когда папа повел нас в театр, на спектакль «Слуга двух господ». В буквальном смысле этих слов в тот момент, когда я переступил порог театра, я стал человеком театра. Запах… Меня сразил запах. У каждого ленинградского театра он был свой. Не знаю даже, как объяснить, что это был за запах. Кулис, грима… не знаю. В БДТ он был особый, особенный. Я вот сейчас говорю и чувствую, вспоминаю этот запах.

Потом раскрылся занавес, и моя прежняя жизнь окончилась. С того момента ничего, кроме театра, в моей жизни не было. Я потом очень дивился, что со многими участниками именно этого спектакля меня так или иначе сводила жизнь. В нем играло много молодых артистов, в том числе Изель Заблудовский, Люся Макарова. Главную роль, Труффальдино, играл Миша Иванов, с которым я позже был хорошо знаком, несмотря на большую разницу в возрасте.

Если было бы две жизни, я хотел бы еще поработать в театре. Не наигрался…

В седьмом классе пошел во Дворец пионеров. Театрального коллектива там не было, но были студии художественного слова. В студии Марии Кастальской занимались в основном воспитанием и образованием детей. В ее группе, к слову, была и Маргарита Батаева, моя будущая жена. Только в старшей группе, потому что пришла в кружок раньше.

Вторым педагогом был Борис Музалев, он готовил детей к поступлению в театральный институт. Думаю, он был гениальным тренером будущих артистов. У Музалева в кружке занимались Татьяна Доронина, Вера Карпова, Михаил Козаков, Сергей Юрский. Я небезуспешно занимался художественным словом, но хотел играть на сцене. Поэтому решился и пошел рангом ниже, в Дом пионера и школьника Фрунзенского района. Там был театральный коллектив, который возглавляла Мирра Смирнова. Школу, конечно, забросил, что не радовало ни отца, ни мать. Вот такое у меня было послевоенное детство.

МАГИЧЕСКОЕ И МИСТИЧЕСКОЕ

– И как потом обстояли дела с театром?

– Мне трудно говорить, потому что театральной карьеры у меня, по сути, не было, за исключением двух первых лет после института, когда служил в Рижском ТЮЗе (потом он назывался Молодежным театром). Когда начинал в нем работать, главным режиссером там был ныне главный режиссер театра Моссовета – Павел Хомский. Потом там работал режиссер Адольф Шапиро. А по приезде в Ленинград я волею судеб оказался на концертной эстраде и занимался именно этим.

Я был тем, кого раньше называли «мастер художественного слова», чтецом. Эта карьера у меня сложилась более чем успешно, потому что были сольные концерты на самых лучших площадках страны, начиная от нашего Большого зала Филармонии и кончая Концертным залом имени Чайковского в Москве, чем я особенно горжусь, потому что у меня там было шесть или семь открытых сольных концертов.

Еще к слову о театре. Официально признано, что система Станиславского – основа и великое достижение русского театрального искусства. Но фактически в актерской среде хорошим тоном было ироническое отношение к этой системе. Дело в том, что Станиславский был несомненным гением. А в чем отличие гения от талантливого, скажем так, человека? Гений находится в беспрерывном поиске. Он не просто не боится ошибиться. Он не может существовать, не отвергая то, что делал раньше. Поэтому Станиславский начала века и Первой студии МХАТа и Станиславский последних лет жизни – разные Станиславские. Станиславский умел отказаться от себя прежнего. Он же ушел из МХАТа в 30-е годы, сказав, что не хочет работать «в этом плохом театре». Занимался молодыми артистами, и среди учеников, к слову, был Александр Галич – если внимательно послушать его песни, то слышно, что они сделаны, как роли по системе Станиславского. Но как раз поздний Станиславский  и вызывал наибольшие насмешки.

Когда я недолго занимался педагогикой, старался объяснить главный постулат: актерская профессия в основе своей очень проста. Надо смотреть и видеть по- честному, слушать и слышать по-честному. Не изображать, нет. Поэтому я всегда на репетициях отвечал, когда меня спрашивали: «Лев Михайлович, а я его вижу?» – «Я не знаю, это ты его видишь или не видишь».

– Как ты стал чтецом?

– Дело в том, что я очень люблю читать. Когда началась война, уже вовсю читал. Может, мое раннее чтение если не спасло нас во время войны, то, по крайней мере, помогло. Я мог объявления прочитать, которые ни сестра, ни бабушка прочесть не могли. В семь лет я прочел «Трех мушкетеров». Это была одна из главных книг моего детства.

В те времена какие-то книги запрещали, кого-то вымарывали, кого-то не рекомендовали к прочтению. «Три мушкетера» были как раз из «нерекомендованных». К вопросу о запретах и самой читающей стране мира вспоминается такая история. С моим однокурсником Володей Карасевым едем в трамвае. Год, наверное, 55-й или 56-й. И вдруг, вне всякой связи с разговором, он меня спрашивает: «Ты знаешь писателя Платонова?» Я, который прочел уже несметное количество книг, знать не знал, кто такой Платонов. Когда впоследствии прочел Платонова, то просто остолбенел – это величайший русский писатель ХХ века. А тогда, в трамвае, Карасев мне говорит: «Читал письма Хемингуэя, он пишет, что его любимые писатели Лев Толстой и Платонов».

Так вот… Я очень любил читать стихи. И про себя, и вслух. Хотя, по сути, стихи всегда вслух читаешь, даже если про себя. В студии у Марии Кастальской я читал стихи, то есть чтецом стал класса с седьмого. И, по-видимому, это было моим призванием. Потому что до сих пор я больше всего ценю слово.

Тут мое главное расхождение с современным театром, современными сериалами и кино. Когда слово не важно, когда лепят белиберду, неосмысленную, плохо проговоренную. Я своим студентам объяснял: «Поймите: настоящий писатель сидит над словом, переставляет слова, чтобы правильно встали, а вы мало того, что слова меняете, так еще не обращаете внимания на междометия – на то, что составляет предмет писательской работы». А ведь в русской литературе и в русском слове есть нечто магическое и мистическое. Иосиф Бродский говорил, что самое великое достижение России – русское слово.

Любовь к слову, к стихам, к четко организованной речи и подтолкнула меня к чтецкому ремеслу. Настоящая проза ведь тоже выстраивается по законам ритма. У каждого писателя свой ритм, свой стиховой размер, если угодно. Недаром Брюсов в одном стиховедческом исследовании показал, что начало «Накануне» Тургенева написано ямбом. А взять раннего Бориса Лавренева, «Ветер», там лирические отступления – это ведь стихи в прозе: «И нет Петербурга. Есть город осеннего ветра!»

Уже не говорю о запредельном, мистическом чувстве слова у Пушкина. Мы этого не замечаем, потому что привыкли, но сказать о Петербурге «твоих оград узор чугунный» – это же гениально. Лучшая строчка о Петербурге. Потому что чугун не приспособлен для узоров, из него делают сковородки и пушки. Узор нельзя из чугуна делать. Но Петербург- то – действительно узор чугунный. Такой воплощенный оксюморон.

– «Сейчас привезут макароны на потных конях, а пока в чугунной авоське балкона озябшие спят облака…»

– Кто это?

– Роальд Мандельштам.

– Хорошо, но это много позже Пушкина… Так что любовь к слову повлияла на выбор профессии. И еще одно обстоятельство – возможно, решающее. Когда мы заканчивали институт, Маргариту Батаеву приглашали в ленинградский ТЮЗ. Кстати, когда ее и ныне великую артистку Алису Фрейндлих брали на курс, то брали как двух травести. Алису – мальчиковую травести, а Маргариту – девочку-травести. Алиса потрясающе играла Малыша в «Малыше и Карлсоне». Она вообще изумительная артистка, широчайшего диапазона.

У меня же были проблемы с трудоустройством. В это время проходил конкурс молодых чтецов, лауреатом которого я стал. Владимир Ларионов – народный артист, очень сильный чтец, позвонил великому режиссеру Борису  Зону, в театре которого я в то время служил, и сказал, что они готовы взять меня в чтецкий отдел филармонии. Зон мне это передал. И я страшно обиделся, сказал: «Борис Вульфович, вы считаете, что я плохой артист?»

Зон тогда мне ответил: «Вы очень способный человек, но в силу своих внешних данных очень ограничены в репертуаре театра. Если бы я ставил «Бориса Годунова», никогда не дал бы вам играть Бориса. Но вот читать его вы можете. Могу назвать огромное количество произведений мирового репертуара, который вы исполните, скажем, на радио, но в театре вам это играть никто не даст».

Так оно и получилось. Первая большая чтецкая работа в жанре «театр одного актера» – «Жизнь господина де Мольера» по Булгакову – у меня такой и была. Я стал первым, кто сделал эту работу на сцене, еще до всех театральных постановок. Не удивлюсь, если кто-то увидел афишу и заинтересовался, а в театре я никогда бы не смог сыграть ни Мольера, ни Луи XIV. Но если бы было две жизни, я хотел бы еще поработать в театре. Не наигрался… Получал огромное удовольствие от пребывания на сцене, перевоплощения в персонажа, независимо от величины роли.

– В чем разница между чтецом и артистом?

– Артист, играющий спектакль, не должен знать, чем кончится дело. Для этого знания есть режиссер, который выстраивает действие. А чтец обязательно должен знать конечную точку. Потому что он страстно, увлеченно ведет меня как слушателя туда. Поэтому у артиста объект внимания всегда находится на сцене, а у чтеца объектом является зритель. Он с ним разговаривает, показывает своих персонажей зрителю. Этим в высшей степени владеет Сергей Юрский, который гениально это делает. Он демонстрирует мне своих героев и словно бы смотрит на них со стороны: ну как?

ГОРОДА И РЕЖИССЕРЫ

– Ты много работал в разных городах. Есть ли особенности у ленинградской публики?

– Конечно есть. Вернее, были. Сейчас все нивелировалось. В ленинградской публике, и это общеизвестно, меньше снобизма, чем, скажем, в москвичах. Зато москвичи горячее. И когда ты их «забираешь», захватываешь, они, даже если сначала и относились к тебе с недоверием, здорово реагируют. Поэтому, когда захватываешь московского зрителя, это очень большая победа.

Конечно, публика в разных городах разная. Многое зависит от того, что называется «человеческим фактором». От руководства филармонии, от традиций – театральных и культурных, которые складывались в этом городе. В России вне конкуренции Нижний Новгород. Потрясающая филармония, там всегда были полные залы. Недаром сейчас она носит имя Мстислава Ростроповича. В тяжелые для Ростроповича дни Нижегородская, тогда еще Горьковская, филармония его принимала. Хорошие филармонии в Ростове-на-Дону, Екатеринбурге, Новосибирске. А ленинградская публика была одной из самых лучших.

– А есть ли среди ленинградских артистов незаслуженно забытые?

– Кто-то остроумно сказал, что театральные артисты и эстрадники – бойцы невидимого фронта. Мы ведь исчезаем. Исчезаем со спектаклями, с сольными концертами. Это же не кинопленка. Нет спектакля – и нет артистов, которые в нем играли. Огромное количество забытых хороших артистов. В этом несчастье театра – он не остается. Кино остается. А театр умирает. Могу назвать театральных артистов, которые не снимались или снимались очень мало. Их и близко никто не знает. Например, Борис Жуковский. Или потрясающий артист Владимир Усков, который вообще не снимался, – служил сначала в Театре Комиссаржевской, потом в Театре комедии. Я с удивлением обнаружил, что никто из моих товарищей по театру Рудольфа Фурманова – не молодых, а пожилых, за пятьдесят лет – не знает Михаила Павлова, прекрасного чтеца, который собирал полные залы. А такая великая артистка, как Тамара Давыдова? Кто ее помнит, а ведь как она читала Лорку, Цветаеву. В БДТ был прекрасный актер Василий Сафронов, играл короля Лира в спектакле, который поставил Григорий Козинцев. Это была интересная постановка. Молодой Ефим Копелян играл Эдмона. А Глостера играл тоже забытый актер – Александр Лариков, но он хоть немного в кино снимался.

У Александра Сокурова нет радушной, самоварной, уютной атмосферы на площадке. У Сокурова — мастерская

Сейчас никто не помнит, что зал БДТ ломился, когда Нина Ольхина играла в «Бесприданнице» или в «Девушке с кувшином». Потрясающей красоты актриса. Она стала первой исполнительницей Настасьи Филипповны в «Идиоте», которого поставил Георгий Товстоногов. Я по молодости был большой сноб. И, поскольку все шли на спектакли с Ольхиной, считал, что она манерна, напыщенна. У нее был низкий, очень красивый голос, и это тоже меня раздражало. Потом я с ней познакомился и был потрясен, какая это умная, образованная женщина. При такой красоте и стати в ней совершенно не было ни фанаберии, ни снобизма, ни самодовольства…

Кстати, о петербургском духе, из которого выросла ленинградская публика. Судьба дала мне возможность сначала в одной радиопостановке, а потом в спектакле театра «Эксперимент» у Виктора Харитонова общаться с вдовой Николая Акимова, Еленой Юнгер. Вот это была настоящая аристократка. И не в смысле сословной спеси, а вовсе даже наоборот. Вот она была истинная петербурженка! Невероятно демократична. При том что великолепно и не бедно одевалась, была вот именно демократична. Нормально разговаривала, никогда не корчила из себя звезду, небожительницу, что очень характерно для москвичей.

Хотя, конечно, обобщать не следует. Помнишь у Евгения Винокурова: «Имел он страсть чрезмерно обобщать, и в этом доходил он до предела»? Был у меня концерт в Москве, в зале Чайковского. Сижу в шикарной гримуборной, как великий премьер. Открывается дверь, входит небольшого роста седенькая старушка: «Простите, а Ольги Михайловны здесь нет?» Ольга Михайловна Чехова вела концерты в зале Чайковского. «Нет ее здесь», – отвечаю. Минут через пять снова открывается дверь, и опять эта старушка: «Бога ради, простите, а Ольга Михайловна…» Я, уже раздраженно: «Вы же видите, никакой Ольги Михайловны здесь нет». – «Спасибо вам большое. Когда ее увидите, скажите, что к ней приходила Ольга Лепешинская»…

– Тебе довелось пусть и в эпизодах, но работать в фильмах трех знаковых российских режиссеров – Никиты Михалкова, Алексея Германа, Александра Сокурова. В чем их особенности?

– С Михалковым я не работал. Он меня пробовал и не взял. По-моему, я ему очень не понравился. Но на съемках присутствовал и могу сказать, что Никита Михалков замечателен своими отношениями с артистами. Его очень любят актеры, с которыми он работает. Потому что он – свой для них. Он плоть от плоти артистического мира. Что уж он там снимет, как снимет – это артисту не важно.

С Германом я тоже работал по касательной, хотя и довольно много. Особенно когда он занимался черновой подготовительной работой. Поскольку у него в «Трудно быть богом» работали москвичи, они приезжали ненадолго. А репетировал Герман… Вычерчивал все: каждый шаг, каждое слово, каждый поворот. Все выверено, все выстроено. Все эти мучения с движениями, жестами, которые снимаются на пленку. Чтобы потом посмотреть и еще раз выверить. Все это Герман делал с другими артистами до того, как приедут московские исполнители. В том числе и со мной. Получались такие черновики сцен фильма, чертежи этих сцен.

Герман, конечно, отличался тщательной, скрупулезной проработкой деталей. Ему очень важно было то, что называется «поток жизни». Кстати, это стремление и у Сокурова есть – снимать поток бурлящей или, наоборот, застывающей жизни, чтобы создавалось ощущение естества. Я очень много смотрел чернового материала у Германа и однажды пришел после этого просмотра, а по телевизору шло «Сказание о земле Сибирской» Ивана Пырьева. Не последний режиссер, да? И вдруг я вижу абсолютно пустой кадр. В углу три человечка и все – пустой кадр. Для Германа это было бы немыслимо – кадр должен быть набит под завязку.

Что касается Сокурова, то это человек, которого я беспредельно уважаю. Во-первых, он фанатично предан делу. У него действительно, кроме кино, ничего нет. Во- вторых, он такой чеховский интеллигент. Не шаблонное представление о чеховском интеллигенте, а настоящий чеховский интеллигент. У него холодноватое… нет, скорее словно бы отстраненное отношение к коллегам, к артистам. Уважительное, но на дистанции. У Александра Сокурова нет такой радушной, самоварной, уютной атмосферы, как, скажем, у режиссера Игоря Масленникова на площадке, который тоже русский интеллигент, но другой. У Сокурова – мастерская. Недаром ему так нравятся японцы и немцы. Порядок и порядочность.

Герман отличался тщательной, скрупулезной проработкой деталей. Ему очень важно было то, что называется «поток жизни»

Герман, например, мог заорать, обругать, и никто на него не обижался, потому что видно было, что он добрый человек. Для Сокурова такое немыслимо. Он голоса даже не повышает. И никогда не делает замечаний так, чтобы все слышали. Всегда отводит в сторону и тихо объясняет, что надо делать. И никогда не ругает артистов. Только хвалит. Я сначала даже пугался: что ж я такое делаю, что меня все время хвалят?

– Есть ли любимые места в Петербурге, которые ты считаешь характерными, знаковыми?

– Если говорить об эстетической стороне дела, то больше всего люблю смотреть на Петропавловскую крепость из окон Дома ученых, бывшего особняка Владимира Александровича, а потом Дмитрия Рубинштейна. Но это академический, объективный взгляд. С этим не поспоришь: абсолютная красота пейзажа. А лично, субъективно очень люблю Васильевский остров. Но, пожалуй, еще больше люблю Петроградскую сторону со всеми ее изогнутыми улочками, с их названиями: Бармалеева, Гатчинская, Большая Зеленина… Очень люблю.

– Какой текст в русской литературе можно назвать самым петербургским?

– У петербургской литературы свое лицо, интеллигентное. Каверин, конечно, петербургская литература. Тынянов. Но самый петербургский текст русской литературы, по-моему, «Египетская марка» Мандельштама или «Петербург» Андрея Белого.

Никита Елисеев

Похожие сообщения

Добавить комментарий

Наверх
X