Полина Барскова

Сложить мозаику

Дата Июл 30, 18 • Нет комментариев

Полина Барскова: я говорю о текстах, безусловно, трагических, очень важно при этом не позволять себе сваливаться в пафос...
Pin It

Главная » Журнал «Управление Бизнесом» №42 » Сложить мозаику

Полина Барскова: я говорю о текстах, безусловно, трагических, очень важно при этом не позволять себе сваливаться в пафос – трагедию следует уважать.

Ее место в русской литературе второй половины ХХ и начала ХХI века высоко и прочно. Но помимо того, что Полина Барскова – поэт, прозаик и драматург, она еще и исследовательница блокады. Одна из немногих, кто знает про эту трагедию если не все, то очень многое. Полина Барскова преподает в американском колледже. В недавний ее приезд в Петербург (проводила две блокадные конференции и презентацию своей блокадной хрестоматии) мы и поговорили – главным образом, о блокаде.

– Вы начинали, да и продолжаете как поэт. Занимались в ЛИТО у Вячеслава Лейкина. Что это было за объединение, детско-юношеское, как я понимаю?

– Когда мне было 8 лет, мама привела меня в ЛИТО «Пегасик» при газете «Ленинские искры», поскольку незадолго до этого у меня началась графомания. Я стала описывать буквально все свои впечатления и ощущения, в первую очередь, конечно, появление в доме серьезного полосатого кота – он был моим первым и очень важным лирическим героем. В этом ЛИТО, в солнечной комнате № 448, собирались дети, которые тоже думали стихами. Руководил этим всем поэт Вячеслав Лейкин, и делал он это очень талантливо и ярко.

У поэзии узкий круг читателей, это своего рода масонская ложа. Есть люди, охваченные поэзией, как огнем или болезнью, они «кучкуются». И так во всем мире

Вообще, тогда, в конце 80-х, было ощущение общей блеклости жизни, а нам с Лейкиным было всегда интересно: мы читали свои стихи, он читал нам стихи других поэтов, категорически не детских – очень хорошо помню, как лет в 10 впервые услышала Иннокентия Анненского. При этом обсуждений наших стихов не было, они звучали и оставались в нас – никакого приговора, никаких дурацких оценок. Но когда звучало что-то особенное – было понимание этого.

Все это, конечно, очень сильно сформировало меня. Я встретила близких мне по устройству людей, поэтов и литераторов – Всеволода Зельченко, Алю Промышлянскую, Ольгу-Эстер Раппопорт, Свету Иванову. В ЛИТО читал удивительной точности, резкости стихи Алексей Ильичев, в 25 лет погибший.

– Когда в первый раз опубликовались?

– Лет в 9, запредельно рано. Это очень странное обстоятельство как-то вообще лишило меня извечного комплекса «непечатанья». Такая вот удача.

– Вы еще и переводчик. Учились ли литературному переводу и у кого? Почему захотелось переводить чужие стихи?

Полина Барскова

(Чтобы увеличить, кликните на изображение)

– Переводчик я в самую последнюю очередь. Иногда становится очень уж любопытно увидеть в оболочке русских слов и звуков какую-то особо поразившую поэтическую музыку. Так было, скажем, с американской поэтессой Элизабет Бишоп. Но для перевода поэзии нужны совершенно особый дар и драйв. Меня скорее занимает думать о поэтическом переводе, чем его «работать», я много эту тему преподаю. Скажем, читаем с американскими студентами блестящие размышления о переводе Корнея Чуковского, обсуждаем, спорим. Это для развития филологического и писательского аппарата очень полезно, я думаю. Недавно вот переводила поэму Шекспира «Феникс и горлица». Довольно интересная работа.

 

– Каково, на ваш взгляд, положение современной поэзии в России? Сравнимо ли оно с положением поэзии в других странах или есть отличия?

– Сейчас стало похуже, пожалуй. У поэзии узкий круг читателей, это своего рода масонская ложа. Есть люди, охваченные поэзией, как огнем или болезнью, они «кучкуются». Где бы я ни читала, приходят, скажем, 30 человек, которым это нужно. И так во всем мире, не только в России.

Все поэты сейчас, за редкими исключениями, чувствуют себя какими-то Баратынскими – «мой дар убог и голос мой негромок, но я живу, и на земле мое кому-нибудь любезно бытие» – ну, тоже неплохо.

– Вы преподаете в американском колледже. Что и как занесло вас в Америку?

– Любопытство меня занесло, в 20 лет в человеке очень сильно любопытство. Потом я попала в аспирантуру Университета в Беркли, и оказалось, что занятия филологией – это захватывающе интересно. Я предалась учебе, как страсти. Меня там учили Ольга Матич, Ирина Паперно, Виктор Живов, Эрик Найман: своего рода славистическое созвездие. Думала сначала, что буду заниматься «русским горацианством», влиянием Горация на русскую поэзию. Потом, конечно, – что Набоковым. Но постепенно «перетекла» в поэта-обериута, автора поразительных романов 30-х годов Константина Вагинова.

Полина Барскова

(Чтобы увеличить, кликните на изображение)

Преподаю в самом удивительном колледже, какой только может быть: Хэмпшир-колледже недалеко от Бостона. Мы, например, оценок не ставим. Огромная свобода – вот что мне нравится в американском преподавании. Свобода в выборе текста, метода, тона. Это огромная удача для меня, еще одна удача: живу и варюсь в булькающем живом растворе русской литературы. Моя работа – перечитывать.

 

Колледж находится в городе Амхерст, это в известном смысле американский ответ, скажем, селу Михайловскому: здесь родилась и прожила свой век Эмили Дикинсон, дама, изменившая в итоге ход и строй американской поэзии, хотя при жизни почти не публиковалась.

– Ваш отец, Юрий Барсков, – видный востоковед, исследователь Бирмы. Вас никогда не влекла востоковедная тема?

– Востоковедение, как ни странно, совсем меня не влекло, хотя особо мрачными вечерами родители садились, и мы смотрели их бирманские слайды – они долго жили в Рангуне. И на печальных стенах квартиры, на цветастых бурых обоях появлялись пагоды, Будды, монахи. Удивительный мир…

Папа умер, когда мне было 16 лет. Давно. Мне бы хотелось думать, что ему мои занятия были бы интересны. Он был человеком скептическим, трезвым, и эта его интонация – со мной. Как филолог я говорю о текстах, безусловно, трагических. Очень важно не позволять себе в этих занятиях сваливаться в пафос. Трагедию следует уважать.

– Как и почему вы занялись блокадой?

– В 2006 году случайно оказалась на выставке в Музее истории города и увидела блокадные работы Татьяны Глебовой – ученицы Павла Филонова, подруги поэтов-обэриутов Хармса и Введенского. И этот мир – мир ужаса и необычайной творческой интенсивности – меня захватил. Эстетическое подтолкнуло меня к историческому, если можно так выразиться.

– Вы издали на английском языке сборник стихов пяти блокадных поэтов: Гора, Зальцмана, Максимова, Стерлигова, Рудакова… Почему эта книга не вышла в России?

Поле

(Чтобы увеличить, кликните на изображение)

– Эта книга на двух языках, и она все же как-то проникает к российскому читателю. Мы собрали стихи о блокаде поэтов, которых можно весьма приблизительно понять, как сюрреалистов. Они интересовались поэтикой и философией ОБЭРИУ, их интересовали возможности языка, освобожденного от прагматики. И вот они вошли в блокаду, совершенно сюрреалистическое событие. Поэтика и событие совпали. Это невероятно мощное поэтическое явление, я полагаю.

 

Абсолютно невероятна история со стихами Геннадия Гора. Советского писателя, начинавшего еще в 30-е годы. А в 50–60-е он писал фантастику. Никто и не подозревал, что в ящике письменного стола у него хранятся блокадные стихи. Внуки после смерти Гора нашли эти стихи и пошли с ними в Союз писателей. Писатели посоветовали стихи уничтожить. Внуки не вняли. Впервые эти стихи были опубликованы в Австрии, на русском и немецком языках, в переводе Петера Урбана. Гор был очень странный человек. Внучка вспоминала, что куда бы и насколько бы он ни уезжал, всегда брал с собой томик Гоголя. Смена белья, зубная щетка и… Гоголь.

Не менее интересен и значителен Павел Зальцман, художник, как и Татьяна Глебова – ученик Павла Филонова, автор изумительного романа «Щенки» (гражданская война глазами подростка), исторического романа о Средней Азии. Он во время блокады тоже фиксировал свои впечатления в стихах.

Дмитрий Максимов – филолог, исследователь Блока. Единственный из всех пятерых увидел свои блокадные стихи напечатанными. При его жизни они были изданы в Швейцарии под псевдонимом Игнатий Караманов. Друзья-филологи тайно привезли Максимову этот сборник.

Сергей Рудаков – тоже филолог, друг и, можно сказать, ученик Константина Вагинова. В блокадную зиму несколько раз приходил в квартиру на улице Чехова (когда-то Эртелев переулок), где жил умерший в 1934 году Вагинов. И там, в этой квартире, умудрялся писать стихи. Рудаков погиб на фронте в 1944 году. Одно его стихотворение было напечатано в советские времена в сборнике «Поэты, погибшие на войне».

Книги

(Чтобы увеличить, кликните на изображение)

Владимир Стерлигов – замечательный художник, один из последних авангардистов 20-х годов. В 50–60-е создал целую андеграундную школу живописи. «Чашно-купольное строение» – так он называл свой живописный метод. В блокадных стихах он вспоминает своего друга Хармса, уже арестованного в то время НКВД.

 

Вообще, стихи всех пятерых удивительно близки к поэтике ОБЭРИУ, как и к поэтике сюрреалистов, о чем я уже говорила. В общем-то, обэриуты и были русскими сюрреалистами – в 20-е годы даже планировалось издание общего сборника французских сюрреалистов и советских обэриутов.

– Как обстоят дела с изучением блокады в России и на Западе?

– Лучше, чем 10 лет назад, но совершенно недостаточно, конечно. Выходят отличные книги, есть очень сильные исследователи: в России Никита Ломагин, Ирина Сандомирская,Татьяна Воронина, Наталья Соколовская; на Западе – Алексис Пери, Эмили ван Баскирк. В 2015 году умер один из самых значительных исследователей – Сергей Яров, автор очень важной для понимания блокадного феномена книги «Блокадная этика». Очень страшная и сильная книга.

Вообще, что сейчас хорошо в блокадных исследованиях, так это то, что появляется некая специализация. Есть специалисты по блокадному нарративу, тому, как люди сами описывали свой блокадный опыт жизни. Есть специалисты (настоящие, не пропагандистские) по деятельности НКВД в городе, по работе партийной организации Ленинграда. Тем более сейчас нужен Институт памяти блокады – научная команда, аспиранты. У тех, кто есть, сил на все не хватает. Не хватает хотя бы на то, чтоб переработать массив блокадных дневников. Это удивительно, но люди в жутких, нечеловеческих условиях писали, фиксировали свои наблюдения и впечатления. И этих бесценных документов очень много. Опубликована только малая их толика.

– Есть ли темы в изучении блокады, которые особенно вас занимают, и почему?

– Я не историк, я филолог. Меня интересует, как блокадную ситуацию описывали люди, в нее попавшие, и как они себя в ней описывали. Повторюсь, это огромный пласт текстов, в основном неопубликованных, что кажется дикостью, если смотреть на это с Запада. На Западе бесконечное количество книг о Холокосте выходит – не сравнить с количеством книг, которое издается в России о блокаде. Почему именно Холокост? Потому что если искать аналоги блокады, то, как ни страшно такое сказать, это концлагерь. Гигантский, размером с город-миллионник. Причем концлагерь в буквальном смысле: огромное закрытое пространство, в котором убивают людей – голодом, холодом, снарядами и бомбами.

 

Этих поэтов интересовали возможности языка, освобожденного от прагматики. И вот они вошли в блокаду, совершенно сюрреалистическое событие. Поэтика и событие совпали

Меня занимают фантастические блокадные истории. Например, уникальный случай с поэмой Зинаиды Шишовой «Блокада». Она была написана самой страшной блокадной зимой. В поэме описана мать, которая видит, как ее сын умирает от дистрофии. Поскольку поэма писалась в расчете на публикацию, то сын (как в романах Диккенса) остается жить. Шишова читала эту поэму по ленинградскому радио. Но не дочитала – чтение было прервано. Уникальный случай, единственный в своем роде. Просто в это время в Ленинград приехала комиссия из центра и вдруг услышала по радио: голод, дистрофия. Немедленно прекратить! До спасения сына они не дослушали…

Кстати, с самим ленинградским блокадным радио ситуация тоже была уникальная и единственная в своем роде. В городе ведь было два радио. Одно работало на Большую землю, а другое – на Ленинград. Люди, готовившие передачи для Ленинграда, выкурив по папироске, принимались за передачи для Большой земли. Вот тоже тема, конечно, требующая серьезного изучения и понимания: невероятный феномен блокадного радио. Архив лежит, ждет нас…

Люди в жутких, нечеловеческих условиях фиксировали свои наблюдения и впечатления. И этих бесценных документов очень много. Опубликована только малая их толика

Меня занимает самосознание человека в блокадных условиях. Есть дневник Миши Тихомирова, 12-летнего мальчика, погибшего во время артобстрела на трамвайной остановке на углу Московского проспекта (тогда Международного) и Кировской улицы. Мальчик совершенно гениальный. Он пишет, как его раздражают радиопризывы к героизму. «Главное сейчас, – пишет он, – не героизм, а терпение». Удивительно: когда в 1944 году запрещали пьесу Евгения Шварца о блокаде «Одна ночь», цензор написал, что автор слишком много внимания уделяет терпению ленинградцев, а речь в пьесе должна идти о героизме.

Меня интересуют разные аспекты блокадной словесности, культуры, литературы: зачем человеку в аду культура? Например, тема блокадного чтения. Что читали в блокаду? Не «Войну и мир» Толстого, хотя и пытались. (Лидия Гинзбург – автор одного из самых ярких и точных блокадных текстов – начинала в блокаду читать «Войну и мир» и бросила. Все было совсем не так.) Не «Голод» Гамсуна. Нет. Если читали, то приключенческую литературу – и это, в общем-то, понятно. Читали Марселя Пруста. Но особенно много читали Диккенса. Тому было одно житейское объяснение: из Ленинграда не успели вывезти тираж только что изданного пятого тома собрания сочинений Диккенса, где был напечатан роман «Большие надежды». Взахлеб читался именно этот роман.

Страница дневника

(Чтобы увеличить, кликните на изображение)

Л. Пантелеев (Алексей Еремеев) – замечательный детский писатель, один из авторов «Республики ШКИД», всю жизнь мечтавший написать роман о блокадных детях, – описывает, как он читал Диккенса. Он читал его, пока ел хлеб. Нарезал хлеб мелкими пластиками, и пока медленно их ел, так же медленно читал Диккенса, небольшими кусками. Дочитывал до самого интересного места, доедал хлеб и оставлял чтение… на потом. Я рассказывала про это на конференции английским филологам и видела, как удивленно они на меня смотрели. Диккенс для них давно уже уважаемый, но не читаемый классик. И вдруг они слышат, что этого классика читали в таких условиях. После моего выступления ко мне тогда подошел специалист по Диккенсу – Тодд-млаший. И с таким же удивлением, с каким смотрели на меня остальные слушатели-англичане, сказал: «А вы понимаете, что Пантелеев читал книги Диккенса так, как Диккенс их печатал – маленькими выпусками, оставляя в конце каждого зацепочку, крючочек для читателя, чтобы тому интересно было ждать продолжения». Недавно в музее Ахматовой проходила конференция, посвященная блокаде. Когда речь зашла о чтении Диккенса, встал пожилой человек и рассказал, как уже после войны его бабушка-блокадница, едва оправившись после тяжелого инсульта, попросила, чтобы ей читали Диккенса, сказав: «Он спас меня в блокаду, может, и сейчас спасет?»

 

Меня занимает этот вопрос: искусство в аду. Почему Ольга Матюшина, жившая в в деревянном доме на Петроградской стороне (сейчас в нем Музей петербургского авангарда) художница, когда-то участница футуристического движения, ослепшая от взрыва фугасной бомбы, посоветовала Всеволоду Вишневскому, много помогавшему ей в блокаду, написать… оперетту. И Всеволод Вишневский написал эту оперетту – «Раскинулось море широко».

В дневнике Елены Мартиллы, блокадной девочки, умевшей хорошо рисовать, есть эпизод. Она пишет, что этой ночью умрет от истощения. И решает перед смертью написать автопортрет, так и назвав его – «Автопортрет перед смертью». Рисует и остается жить. Она и сейчас жива, живет в Хельсинки.

Недавно я составила хрестоматию свидетельств о блокаде. Там есть и дневник Елены Мартиллы, ее рисунки, в том числе и «Автопортрет перед смертью».

Хрестоматию мне помогли выпустить удивительный издатель Илья Бернштейн и его команда. Это как раз попытка начать и расширить разговор, создать платформу для дискуссий: что такое блокадная литература, текстология? Что писали блокадники, как, для кого, какими силами, зачем? В хрестоматии есть стихи Ольги Берггольц, Анны Ахматовой, Вадима Шефнера, печатавшиеся в Советском Союзе, и стихи Геннадия Гора, Павла Зальцмана, Дмитрия Максимова, которые ни при каких условиях не могли быть напечатаны в условиях советской цензуры. Есть там и очень страшный, безжалостный, шаламовский такой, «Рассказ о жалости и жестокости» Лидии Гинзбург, а рядом – блокадные рассказы Л. Пантелеева, написанные с явным, но не подлым расчетом на публикацию. Это создает такой стереоскопический что ли эффект, позволяет увидеть блокаду с разных сторон.

Хрестоматия построена определенным образом. Сначала тексты Лидии Гинзбург и Л. Пантелеева, людей, которые мечтали написать роман о блокаде, готовились к его написанию, но не смогли… Потом — блокадные стихи. Кроме уже упомянутых поэтов, Анна Михайлова и Татьяна Гнедич. Анна Михайлова – замечательная поэтесса, к сожалению, мало или вовсе не известная. Дочь великого кинооператора Евгения Михайлова. Он снял, может быть, самый красивый фильм о нашем городе – «Чертово колесо», режиссерами которого были Григорий Козинцев и Леонид Трауберг. Кстати, я работала в архиве Григория Козинцева и обнаружила там совершенно удивительный его сценарий 1942 года. Называется «В кольце». Сценарий фильма о Ленинграде: город сдан; в городе разворачивается подпольная борьба; центр подполья; главная явка… – бордель.

– Прямо Тинто Брасс! «Салон Китти» какой-то…

Книги

(Чтобы увеличить, кликните на изображение)

– Да, наверное… Конечно, в хрестоматию помещена поэма Зинаиды Шишовой «Блокада», о которой я уже говорила. После стихов – блокадные дневники, аутентичные свидетельства блокадников. А вот после дневников – воспоминания блокадников о блокаде. Есть в этом разделе и воспоминания бывшего бойца отряда НКВД. И в них – невероятный эпизод. Когда приходит приказ вывезти всех этнических немцев из Ленинграда в концлагерь под Шувалово, этот юноша, боец истребительного батальона НКВД, приходит к своей любимой учительнице немецкого. Он сует ей полушубок и матрац и за это получает от командира отряда удар в лицо. А учительница начинает его утешать. Потом этот юноша, благодаря своей учительнице, тому, что она хорошо его учила, спасается от голодной смерти, став переводчиком.

 

Не знаю, насколько полной получилась эта хрестоматия, но мне хотелось сделать ее именно… стереоскопической. Блокада с разных точек зрения.

Если говорить про сложности с изданием сборника, то одна из них состояла в том, что надо было получать права на публикацию. Тут мне столько помощи было от издателей! Но главная сложность – выбор текстов. Очень много текстов замечательных, да и какие блокадные тексты не замечательны? И еще то, как мы оцениваем эти тексты: эстетически или совсем по-другому – как уникальный, бесценный голос свидетеля?

Я пыталась представить разные жанры, интонации, разные ситуации написания. Дать панораму, вернее – ее начало, набросок. Если тут нужно клише, то вот оно: перед нами совсем верхушечка огромного черного блокадного айсберга.

– Во время обсуждения хрестоматии на презентации в музее Ахматовой вас, можно сказать, упрекнули в том, что выбраны очень уж пропагандистские стихи Ольги Берггольц… Принимаете этот упрек?

– Все же странно говорить о блокадной литературе без ее центрального персонажа – Берггольц. Это как постановка «Гамлета» без принца датского: кого-то не хватает… И мне не казалось правильным обойтись вообще без «политически корректной» блокады, будто, мол, были одни лишь Лидия Гинзбург да Гор. У «советской» блокады был свой голос: Берггольц, со всей ее сложностью и драмой.

Блокадная хрестоматия – попытка начать и расширить разговор, создать платформу для дискуссий: что такое блокадная литература, текстология? Что писали блокадники, как, для кого, зачем?

– Вы говорили и не раз, что о блокаде написан один-единственный настоящий роман: «Блокада» Анатолия Дарова…

– Знаете, я так часто перечитывала этот роман, что даже не знаю теперь, хороший он или плохой. Когда-то, да, была им потрясена. Очень странный это роман, конечно. Даров начал писать его в блокадном Ленинграде. Потом был эвакуирован, оказался на Северном Кавказе. Часть Северного Кавказа была, как известно, оккупирована. Вот на эту-то оккупированную территорию и попал Даров. Он продолжил писать свой роман в оккупации. И ушел вместе с немцами. Первую версию романа опубликовал в 1946 году в Мюнхене.

Понимаете, здесь есть еще такой момент: когда Даров начинал писать роман, он делал это без всякого расчета на публикацию, то есть без малейшей оглядки на советскую цензуру, а вот когда продолжил – на публикацию рассчитывал, то есть появилась оглядка на цензуру, но уже немецкую. И это заметно при перечитывании: роман яростно антисоветский. Он не про высшую справедливость пера.

Сейчас нужен Институт памяти блокады – научная команда. У тех, кто есть, сил не хватает хотя бы на то, чтоб переработать массив блокадных дневников

– Как оцениваете «Блокадную книгу» Гранина и Адамовича?

– Когда она вышла, это был абсолютный прорыв в серой мерзкой зоне молчания о блокаде. На тот момент это была самая честная книга о блокаде, отсюда и все цензурные сложности, связанные с этой книгой. Шапки долой перед Граниным и Адамовичем.

Но мы живем в ином времени, у нас другие возможности, нас пока не преследует цензура. У «Блокадной книги» есть ведь огромный архив, в нее далеко не все вошло. И было бы так хорошо нам, нашему поколению, это опубликовать.

– А какие из современных исследований о блокаде вы бы выделили?

– У меня на столе лежат «Блокадная этика» Сергея Ярова, «Блокада в слове» Ирины Сандомирской, статья Эмили ван Баскирк «Личный и исторический опыт в блокадной прозе Лидии Гинзбург», исследование Алексис Пери о блокадных дневниках, «Неизвестная блокада» Никиты Ломагина. Это полезные, важные книги.

– Если человек ничего о блокаде не знает или знает по пропагандистской «наслышке», какую книгу вы посоветовали бы ему прочесть прежде всего, чтобы составить об этой трагедии относительно объективное представление?

– Пусть читает книги Никиты Ломагина и Сергея Ярова, записки Пантелеева и Гинзбург, стихи. Из кусочков сложится мозаика. При этом очень многих кусочков этой страшной смальты нам еще не хватает, мы фактически только начинаем путь из безвестности.

Никита Елисеев

Похожие сообщения

Комментарии закрыты.

Наверх